Словарь когнитивных войн | Субъект и объект

Философский субботник-23 с Тимофеем Сергейцевым

Семён Уралов: Здравствуйте, уважаемые подписчики и слушатели, на календаре 16 сентября, суббота, а значит время Философского субботника. Как всегда, с нами русский философ и методолог Тимофей Сергейцев, Семен Уралов. Это уже 23-я наша беседа. И мы подошли к очень философско-философской теме, но не только, и лингвистической тоже — субъект и объект.

А те, кто слушает нас в записи, должны помнить, что музыка всегда имеет значение и слова всегда имеют значение. Сегодня у нас звучала «Песня Мыши» авторства Владимира Высоцкого. Это песни, которые он специально сочинял для «Приключений Алисы». Это аудиоспектакль на пластинках, сейчас в записях это тоже все есть.

Тимофей Николаевич, привет. И как «Песня Мыши», — я с детства помню «рыбная мышь или мышная рыба» меня поражала, — имеет отношение к сегодняшней теме?

Тимофей Сергейцев: Во-первых, это известного рода ирония по поводу вообще философствования: она не знает, мышная рыба она или рыбная мышь. И поэтому мы должны в принципе держать в уме некоторый иронический взгляд на это дело. А с другой стороны, это ведь картина-то красивая, про мышь. Это практически русская интеллигенция, и исторический процесс описан, и есть много желающих рассуждать о предметах, о которых мы рассуждаем, будем рассуждать сегодня, вот так: читая, мечтая, кушая пюре. А проблема заключается в том, что, во-первых, невозможно ничего понять в таком случае. А с другой стороны, само прикосновение к этим предметам разрушает эту нору.

И стихотворение само длиннее у Высоцкого, и там, в его продолжении прямо Мышь говорит, что она хотела бы вернуться обратно на диван, буквально там это современное слово, столь нам дорогое, присутствует. Она хотела бы вернуться в сухую нору на свой диван, там, по-моему, даже говорится, что он соломенный, то есть в деталях описан предмет уюта. Как мы знаем, диван в русской литературе прославил еще Обломов. Поэтому, видимо, есть такие предметы, о которых не порассуждаешь лежа на диване, это будет либо бессмысленно и беспощадно в своей бессмысленности, либо произойдет затопление дивана нахлынувшими водами потопа, который представляет из себя исторический процесс. Так Владимир Семенович, со свойственной ему метафоричностью, об этом рассказал в интерпретации детской сказки, привнеся туда, конечно, то, чего у Льюиса Кэрролла еще не было, в его изложении; я бы так это охарактеризовал.

СУ: Понятно. Я согласен, что это с интеллигенцией прямо пересекается, рыбная мышь или мышная рыба, то есть вечное желание быть и тут, и там. Что ж.

ТС: Да, давай перейдем к нашей теме, я напомню, что мы уже которое занятие подряд обсуждаем, в общем, одну материю, если так можно выразиться, — желание освободиться и практические возможности его реализации. Можно это перевести в план понятия, и сказать, что мы обсуждаем понятие свободы; хотя мы впрямую этого старались не делать все это время, во всяком случае, я это делать совершенно сознательно избегал, потому что с этим понятием связано очень много недоразумений. И, наверное, мы сегодня коснемся, может быть, самого главного из них на сегодняшний день.

Прежде чем мы перейдем непосредственно к теме, я подытожу каким-то образом предыдущее наше обсуждение.

Мы все время приходим к тому, рассматривая исторический материал, что освобождение не дает свободы — есть некоторый парадокс такой: всё освобождаются, освобождаются рабы, и всё никак не станут свободными, потому что ведь это состояние приобретается не в результате освобождения.

Да, свобода может быть зовущим куда-то идеалом, но движение к ней к ней не приводит, как это ни странно. Можно или быть свободным сразу, или до бесконечности освобождаться и так никогда и не стать свободным.

А в социологическом выражении этого всего мы всегда находим проблему подчиненного класса, который, помимо того, что присутствует эффект власти, когда люди подчиняются добровольно и понимают, зачем они это делают и почему это необходимо; но есть известное количество людей, которое может быть даже достаточно большим, а чаще оно больше, чем то количество, которое подчиняется добровольно, которые подчинены по принуждению, и над ними осуществляется господство.

В конечном счете, базово этот эффект известен как рабство. Вплоть до того, что в современном мире некоторые хотят находиться в этом положении, и возникает еще больший вопрос по отношению к свободе: а можно ли это стремление навязывать?

Но если люди хотят быть в рабстве, так чего, зачем же им мешать тогда в этом деле?

Хотя, как ты понимаешь, тут тоже содержится определенный парадокс — мы не хотим им мешать, то есть полагаем их свободными, мы не хотим мешать их свободе в желании быть рабами. Вот к чему приводит обращение непосредственно к понятию свободы, и это не последний парадокс, их там целая пачка. Наверное, их больше, чем парадоксов классических, которые были составлены, например, о движении, об Ахиллесе и черепахе. Но, тем не менее, вопрос остается, а что значит быть свободным? И чтобы быть свободным, мы видим, что нам понадобятся какие-то другие категории, которые наполнят это понятие содержанием, потому что оно само по себе представляет пустую рамку, в нем нет собственного содержания.

Решимость кем-то быть, по всей видимости и есть реализация понятия свободы. Но при этом ведь быть-то можно одним, а можно быть и другим, а можно быть еще кем-то третьим. К этому понятию приплетаются известные тоже парадоксальные конструкции про свободу выбора, например. Хотя, ведь если есть выбор и ты поставлен перед выбором, то это означает, что свободы уже не будет, потому что ты должен выбирать из того, что дано; свобода же должна была бы заключаться в этом случае в полагании чего-то иного, нежели чем все возможности выбора предоставленные.

Свобода воли — есть такая конструкция, она тоже парадоксальна, потому что, если наличествует воля, то, собственно говоря, ей ведь не требуется никакая свобода. Но в этом же воля и заключается, что она не спорит о своей свободе, она реализует себя. А если встает вопрос о свободе, то, может быть, просто и воли нет, отсутствует воля?

То есть, еще раз, в прямой номинации — это довольно-таки парадоксальный предмет получается. И поэтому мы все это время обсуждали на историческом материале некоторую историческую реальность движения к свободе и проявления этого парадокса на социальных отношениях, в том числе на отношениях правящих и управляемых, властвующих и подвластных.

И напомню еще раз, что, в общем, сквозной тезис, который у нас все время прослеживался сквозь все наши обсуждения, что те, кто попал в рабское состояние, не философствуют.

Им не до философии, они, в принципе, хотят из этого состояния хоть как-то вырваться, и им плевать, по большому счету, к свободе это стремление или не к свободе, или к чему это стремление. Они рабами быть не хотят. Но переставая до некоторой степени быть рабами, они не становятся теми, у кого они были в рабстве, в общем, непонятно даже, могут ли они поставить такие цели. Это что означает, что они своих рабов должны приобрести тогда, или что? Такой ответ существует, он, кстати, предложен в современных социальных технологиях: давайте вы у нас будете в рабстве, а у вас в рабстве будет кто-то еще, и тем самым это компенсирует до некоторой степени ваше рабское положение по отношению к нам, будет такая иерархия рабства.

В принципе, целым странам сейчас предлагается такое самоопределение, и они его даже принимают, в том смысле, что так реагируют их социально-политические системы. Они идут в этом векторе, но не все, отнюдь не все, а некоторые не хотят идти в этом векторе и отказываются иметь рабов и отказываются сами находиться в рабском состоянии. То есть никуда эта проблема не делась.

И сегодня что я хотел что-то обсудить, мы не обойдем такую пару категориальную, которая претендует на то, чтобы определить позитивное содержание свободы, ответить на вопрос, что есть свобода и что означает освобождение. В этом смысле мы покинем относительно безопасную сферу рассмотрения исторического материала, который при всех вопросах к нему, с точки зрения достоверности исторических сведений, привнесения туда интерпретаций историками, тем не менее, обладает все-таки статусом эмпирических данных и статусом опыта — так было, и это не то, что мы придумали. А сейчас мы с неизбежностью, стоя все-таки перед этим вопросом о свободе, мы вынуждены покинуть эту почву, которая по сравнению с понятийным и категориальным миром является твердым и спасительным берегом. К нему пристают всякий раз, когда оказывается, что с категориями и понятиями как-то не очень срастается, тогда возвращаются к анализу опыта и обратно в рамки исторического рассмотрения. Но мы должны сделать, тем не менее, такой трюк, кульбит, потому что эти понятия, категории, — которые претендуют в современности на наполнение понятия свободы содержанием и определением, что это такое, — эти понятия, собственно говоря, и относятся к категориальному ряду субъекта и объекта.

Если мы возьмем преподавание такого предмета как теория государства и права, и вообще курс права классический, наверное, один из самых старых курсов наук о человеке, как раньше их называли — моральных наук, то есть наук про которые мы знаем, что они посвящены обсуждению вопроса человеческого поведения и проявления человеческой воли, — то мы увидим, что понятия субъекта и объекта или субъективного/объективного зашиты в самое сердце этой дисциплины. И они там, даже если вы не изучаете специфически философию права, а само право, с тем чтобы потом стать юристом. Я проходил этот курс, получая второе высшее образование, я подвергся этому всему, и было очень интересно, потому что преподаватели не отдают себе отчета, они это как само собой разумеющееся произносят: что есть объективная сторона преступления и/или состава преступления, это не одно и то же, но эти вещи связаны. В каждом конкретном преступлении есть своя субъективная, объективная сторона. И в схеме состава преступления, как в описании универсальном преступления, тоже есть своя субъективная, объективная сторона.

А так всегда было вообще? Неужели и римское право так же делило это? Там был состав и, более того, схема состава в римском праве куда более развитая, она охватывает не только уголовную сферу, но и гражданское право, некоторая полнота проявления воли — этот принцип был и тогда. А то, что он делится на объективную и субъективную часть, — всяко, наверное, не могло появиться такого представления раньше, чем приобрели хождение в философском мышлении и в гуманитарном мышлении, в том числе в правовом, сами эти категории субъекта и объекта. Потому что это же абсолютно не очевидно, почему так должно быть. Но преподается и мыслится это как абсолютно чуть ли не естественно существующее.

Конечно же, а разве не понятно, что есть субъект и есть объект? Есть человек и есть стул, человек — это субъект, а стул — это объект. Человек захотел, сел на стул, а захотел этим стулом кого-нибудь ударил, и человек — это субъект. А если его убили, то он уже объект, он труп. Как в известном сериале было сказано, патологоанатом, точнее, эксперт очень любил насвистывать такую присказку, прибаутку: «Труп лежит, лежит, лежит, никуда не убежит». Вот тебе определение объекта. А если не труп, то он <неразборчиво>. Казалось бы, зачем тут мудрить, да? Мудрить, оказывается, нужно.

Я сразу сделаю основное утверждение, чтобы не делать вид, что мы к нему придем путем каких-то выкладок. Мы будем просто его обсуждать и объяснять.

Современное понятие свободы жестко связано с идеей субъекта. И, более того, эта идея, что ты должен быть свободен и можешь быть свободен, позитивно и истолковывается как бытие субъекта, что ты должен стать субъектом. А что это значит, это очень любопытно, потому что никакого субъекта у римлян не было.

Было понятие персоны, но это понятие очень конкретное, потому что она чего-то может, а чего-то — нет. И объекта там тоже в общем-то не было, потому что — как трактует объективную сторону преступления современная теория права? Причем надо понимать, что теория права — это не то, что о праве где-то в другом месте, это внутри самого права, это часть доктрины правовой, которая используется как? Она помогает делать выводы, она обеспечивает правовую логику, то есть непосредственно участвует, грубо говоря, в вынесении приговора в конечном счете. Поэтому это не какой-то такой пустяк, это вещь очень практическая — теория права.

Она говорит нам, что преступление и, по всей видимости, само понятие преступления тоже связано с появлением этих категорий, что преступление нарушает и вредит некоторым объективно существующим вещам, общественным отношениям. То есть вред объективен, и это заставляет нас говорить о преступлении. Хотя римляне ведь не считали, что закон описывает что-то объективное. Закон — это выражение воли римского народа, коллективной воли. И тот, кто идет в своей индивидуальной воле против коллективной воли, должен быть наказан. Понятие преступления тоже у нас появляется где-то только в Новое время. Если мы возьмем, например, Русскую правду, то есть первые наши правовые кодексы конца первого тысячелетия христианской эры, мы там не увидим понятия «преступление». Там будет «злое дело», «лихое дело», «крамола», «обида» и так далее. Такого обобщающего универсального понятия нет. По всей видимости, оно тоже появляется, как некоторая универсалия, благодаря привлечению этих универсальных категорий про субъект и объект.

Еще одну хотел иллюстрацию здесь привести. Есть замечательное наше произведение «Преступление и наказание». Там ведь исследуется вопрос о свободе воли, и что делает герой? С этого вообще все начинается, для того, чтобы подтвердить, что он свободен, он убивает старуху-процентщицу. С этого все начинается, хотя уже в первом этом деянии не очень понятно, почему он именно ее убивает. Почему не кого-нибудь другого? Это же как-то очень удобно. А что он убивает ту, которой он должен? Получается, что у него есть еще экономический интерес, он хочет от долга избавиться таким образом. Свободен ли он? Хотя он убил и считает, что тем самым он продемонстрировал свою свободу, по крайней мере, самому себе. А дальше возникает интересный вопрос. А что же он не демонстрирует ее всем остальным? Следователю, например. Почему он не может и не хочет выйти и сказать сразу: «Вот смотрите, я свободен. Это я убил». Почему бы ему не гордиться этим? Нет, он бегает от следствия и, в конечном счете, следователь просто ждет, когда он сознается. Кстати, уверенный в том, что он сознается.

Знаменитый разговор там есть между ними, где Раскольников спрашивает следователя: а так кто же убил? А следователь ему говорит: «Да вы и убили-с», мы же все это знаем и понимаем, а почему вы об этом не заявляете? Ведь, если вы хотите быть свободным, то вы же должны тогда провозгласить открыто свое действие, а почему вы ему придаете тайный характер? Значит, это не свободное действие. Вы его прячете, вы делаете вид, что его не было. И таким образом, интересно, свобода скукоживается. И я почему вспоминаю Достоевского, потому что Достоевский, безусловно, был критиком понятия субъекта и категории субъекта, и применения ее к идее свободы как наполняющей ее содержание.

А откуда берется, кто сформулировал эту метафизику субъекта? Из лежащих на поверхности формулировок, считается, что это сделал Декарт.

Наверняка в действительной истории идеи все сложнее. Наверняка у него были предшественники. И я абсолютно уверен, что в богословии, теологии особым образом обсуждается. Но он это вынес на публику, на рынок, так, чтобы могли это обсуждать все подряд, каковыми и мы являемся, в общем, особо не принадлежа ни к какой традиции и школе. Он сказал, что «мыслю, следовательно, существую». И как точно замечает Хайдеггер, надо это понимать буквально, не в том смысле, что это какое-то логическое рассуждение или доказательство, а что это прямое обозначение того, что я существую.

Во-первых, я существую, а это ведь отнюдь не очевидно, потому что любой человек смертен, и с чего это мы решили, что он существует? Но поиском существования и того, что существует, а не просто кажется, что оно есть, европейская философия занималась к тому моменту 2000 лет, к моменту, когда Декарт это сформулировал — что существую я. Но при этом в латинской формуле отдельное местоимение не присутствует, оно скрыто в грамматической форме глагола «существую». Так можно и по-русски сказать: мыслю, то есть существую. Cogito ergo sum. То есть, следовательно, я существую, Я существую. Через что? Через то, что я мыслю. Cogito нужно понимать шире, не просто: «мыслю, воспринимаю».

Во-первых, это ответ Беркли, который рассуждал по-другому: то, что я что-то вижу, что-то слышу, воспринимаю, на основании этого делаю разные выводы, ни о чем не говорит, это всего лишь я, а каков на самом деле мир или то, что существует, я не знаю.

То есть, берклианская концепция была то, что называется солипсизмом, очень критической по отношению к этому «я». Это и понятно, потому что рассуждал-то служитель веры, который прекрасно отдавал себе отчет в том, что если мир, может быть, и существует, то я не очень понимаю, как я об этом узнаю, а с чего это я решил, что я об этом что-то знаю. Декарт переворачивает все с ног на голову: то, что я знаю и то, что я обладаю когнитивными способностями и пользуюсь ими, и означает, что я существую. А в принципе, существует ли что-то еще, это не так уж и важно. Важно, что существую я. И я это свое существование подтверждаю этой когнитацией, когнитивной способностью реализуемой.

И это знамя субъекта воздвигнуто над всей предыдущей мыслью. И если мы спросим, а чему идея субъекта противостоит или что она, даже скажем так, снимает с повестки, с рассмотрения — она, в общем-то, ведь снимает совсем другую субстанцию, которая хорошо известна до этого, и именно про нее считалось, что она существует — то, что называется душа или по-гречески — анима. То есть, — жизнь, в принципе, это синонимы.

Кстати, и в этом смысле у человека, так сказать, христианской метафизики, христианской веры, не было вопроса о свободе воли, она там постулирована, естественно, человек создан свободным. И это его в каком-то смысле наказание. Потому что он сам несет ответственность за свои поступки. И не только перед людьми, но и перед высшими силами, перед Богом. И он безусловно свободен, конечно же.

В общем, можно даже сказать жестче, он свободен для того, чтобы показать некоторым отступникам, что даже это ничтожество, созданное из глины и праха, но в которое вдохнули бессмертную душу, то есть существующую — душа-то существует, что даже это смертное, и в этом смысле ничтожное существо, но содержащее в себе крупицу божественного бытия, может выбрать тот путь, само, по своей собственной воле, от которого отказались падшие силы. Грубо говоря, дьявол, от которого отказался, от которого отказался сатана. А человек может пойти этим путем, от которого тот, полагающий себя в высшей степени свободным, отказался. Человек свободно пойдет по тому пути, по которому дьявол идти отказался, считая, что это свобода.

То есть вопрос свободы в христианской теологии поставлен и разрешен определенным образом. Но Декарт привносит в это совершенно другую конструкцию. Дело ни в какой не в душе и не в том, что кто-то ее создавал. Вообще, и ты не случайно говорил про лингвистику, и Декарт об этом говорит.

Удивительным образом, по всей видимости, из конструкции языка извлекается субъект. Субъект, потому что в той терминологии у нас субъект тот, кто действует. И вдруг из грамматической категории становится категорией метафизической.

Как бы восстает. Можно было бы сказать, что, наверное, субъект Декарта мог бы вообще сказать: «потому что я говорю и пользуюсь языком, поэтому я существую, в том числе». Это тоже входит в cogito. И все развитие наше замечательное интеллектуальное, начиная с того времени, когда это было сказано и использовано, идет под знаком этого субъекта — что мы и должны стремиться к свободе, как к свободе субъекта, то есть, к субъективному бытию.

И разница, разрыв определенный, который возникает и создает напряженность исторического процесса — это и есть разрыв и разница между душой и субъектом. Соответственно, дальше программа заключается в том, что субъект, естественно, вытесняет Бога, потому что Бог не нужен в этой конструкции. Субъект обеспечивает свое существование сам. Ему не нужен творец и гарант в этом смысле его существования, потому что он существует сам из себя, за счет своей собственной активности. Греки ведь, открывая существование души, характеризовали душу именно как то, что движется само, то, что не имеет внешней причины к движению. Это еще до всякого христианства как бы они фиксировали, если так можно выразиться, эмпирические характеристики души. Этим они отличали ее от вещей, которые сами двигаться не могут и в своем движении должны иметь внешнюю причину. Но субъект превосходит душу, он не просто движется, он существует сам по себе, сам из себя и опираясь на себя.

Достаточно точно и лаконично Хайдеггер этот анализ проделывал, не только он, наверное, можно и в других местах его увидеть. Такие конструкции как например класс, который вводит Маркс уже в полный рост как основную категорию для объяснения общественного устройства и исторической динамики. Но это субъект в своей логической и метафизической основе. И, соответственно, формула свободы по Марксу заключается в том, что мы, чтобы стать свободными, должны быть классово определенными, мы должны примкнуть к классу, только так мы можем осуществить свое предназначение и быть свободными, то есть существовать, быть. Кстати говоря, этот гамлетовский вопрос — быть или не быть — это же всё то же самое время. Любопытна сама постановка вопроса, то есть, типа сам Гамлет это будет решать — быть ему или не быть. Это уже конструкция субъекта.

Такая конструкция как нация, соответственно, и национализм, как способ ее самоутверждения, тоже без этой идеи субъекта обойтись никак не может. Это в основе этой конструкции. И, соответственно, мы получаем очень любопытную картину. Если возвращаться к теории права и к тому как она преподается, есть у преступления объективная сторона и субъективная. И это кажется само собой разумеющимся, настолько, что в правовых дисциплинах отсутствует какая-либо рефлексия по поводу появления этих категорий, а, соответственно, и по поводу возможности их снятия. Они туда впаяны намертво.

А что мы будем с этим делать? Потому что ведь призыв к свободе, как он сформулирован в новое время, — это призыв к торжеству субъекта без какого-либо понимания того, что каждая философская категория не абсолютна. Но она создает определенную возможность мыслительную или мыслительную технику. В чем заключается мыслительная техника субъективации? В том, чтобы сказать: да, я воспринимаю, я мыслю, я собираюсь сделать так, чтобы впитать в себя весь мир, почувствовать и открыть себя воздействию всего на свете. И инструментом, благодаря которому я могу это сделать, — потому что как мне воспринять все, — я рассматриваю мышление. Тут cogito уже переводится и понимается как «мыслю». Еще раз подчеркиваю, что это «мыслю», в смысле cogito, это не только само мышление, но это и все на свете восприятие, весь на свете опыт, и субъект как бы вбирает в себя весь мир.

Если к этому относиться все-таки с некоторым юмором, без чего никак в этом деле, нечто подобное описано в конечном счете у Стругацких в «Понедельник начинается в субботу». Там описан эксперимент по созданию кадавра, полностью удовлетворенного. И как ты помнишь, герои произведения там в какой-то момент поняли, что надо обязательно это дело остановить, потому что иначе он весь мир в себя всосет и закуклится полностью. Кадавр, полностью удовлетворенный — это и есть эта конструкция субъекта. Но мы пока что двигаемся в основном в рамках этой идеи.

Кстати, раз есть техника субъективации, то должна же быть и техника объективации. Она есть, кстати говоря. Она состоит в прямо обратном, в отталкивании мира от себя, в том, что я хочу, чтобы нечто на меня не воздействовало, в попытке построить позицию наблюдателя, не участвующего, не вовлеченного. И тут требуется определенный инструментарий, чтобы этого добиться. А как мне уйти в эту изоляцию? Мир-то меня все время достает. Надо отсечь себя от этого мира. Этому в принципе служит такая штука как знак: я могу заменить мир знаковой действительностью. Знаками. И их рассматривать вместо мира. И вся идея знака заключается в том, что на меня знак не воздействует, он связан только с тем, что он обозначает, но ни в коем случае не со мной. Кстати, поэтому семиозис и развитие самих знаковых систем в направлении объективности заключается в том, что ушли мы от картинок, от пиктограмм и от иероглифов ушли, которые еще несут в себе определенный пиктографический смысл, к достаточно абстрактному алфавиту, схемам. И в конечном счете — вообще к языкам описания, которые морфологически никак не связаны с тем, что они описывают.

Поэтому, есть и два мира соответственно, в которых можно жить. Раз эти техники внедрены и существуют и работают, то есть мир субъективный, искусственный естественно, извиняюсь за каламбур. Искусственный мир, но он уже построен, мир субъективного, туда стремятся все те, кто хочет быть субъектами. И есть мир объективного. И мы можем увидеть эти миры даже в чисто бытовых проекциях. Потому что — как житель объективного мира видит все вокруг:

Вот стоят дома, они стояли еще до моего рождения, будут и после него стоять, вот они есть. Вот есть предприятие, я буду работать на одном из предприятий. Мне надо получить хорошую работу по возможности. Я пойду в поход в горы, но горы же не я создал, они и так есть. Я могу в них забираться, могу спускаться, могу там убиться, в этих горах. Но в общем это часть объективного мира.

А субъективный мир устроен по-другому.

Я этот дом разрушу, а другой построю на его месте или вообще в другом месте, а потом еще раз, сто раз так сделаю. Вы говорите, предприятие существует. Да нет, это просто фикция юридическая, на самом деле существуют отношения людей, которые за этим стоят, и они совершенно не обязательно таковы, как их даже юридическая форма описывает. На самом деле это предприятие прикрывает совершенно другой бизнес, который не отражен в его названии. А в тот бизнес, вообще-то говоря, вовлечены совсем другие люди. Я во всей этой среде буду ориентироваться, я буду ориентироваться на взаимодействие с этими людьми, если надо, создам предприятие, если не надо, ликвидирую. Если нужно, я одну сделку представлю как другую. Если надо будет, у меня там будет стоять подставное лицо вместо меня, а я буду отдавать приказы из-за сцены. И в общем-то никаких домов и предприятий не существует, это всё всего лишь некоторые формы. А реальная активность людей — их борьба друг с другом. И в этом мире я буду прокладывать себе дорогу.

Это две абсолютно в бытовом смысле понятные версии субъективного, объективного мира. Эти миры появились потому, что социально реализованы категории субъекта и объекта.

Как ты понимаешь, наверное, и стремление к свободе в этих мирах будет выглядеть совершенно по-разному. Совершенно по-разному. При этом я не говорю о том, что выбор между этими двумя мирами предзадан. Да нет, если мы проблематизируем конструкцию субъекта и конструкцию объекта, если мы будем понимать, что это всего лишь, но при этом все-таки следствие мыслительной техники субъективации и объективации, мы тогда сможем работать как в них, так и вне их, понимая, что у каждой есть свои пределы, и никакого абсолютного субъекта, так же как и абсолютного объекта, не существует. Это всего лишь наш способ мышления, не более того. Если мы этого не понимаем, нам придется выбрать, в каком мире мы хотим жить, в субъективном или объективном.

И в объективном мы будем пристраиваться к чему-то существующему, как нам кажется: к вещам, к собственности, к устройству мира, полагая, что это устройство таково и таково, и что оно, наверное, никогда не изменится. Потому что объекты не меняются, иначе они не были бы объектами. Или же мы будем участвовать в борьбе, в драке, и понимать, что любая собственность, или страна, или вещь — это условность. Она может быть создана, может быть разрушена, а подлинной реальностью обладает только наше стремление впитать в себя абсолютно весь мир. И все остальные эффекты, включая власть, являются лишь следствием этого, не более того.

И в социологии, то есть в том, как устроено наличное общество, учитывая, что эти конструкции субъективного и объективного реализованы на человеческом материале, социальном, мы увидим, что да, так люди и делятся. Те, которые живут в субъективной модальности, в объективной. И может даже показаться на какой-то момент, что те, которые в субъективной модальности живут, они свободны, конечно, они господа, они правящий класс и так далее. А те, которые живут в объективной модальности, они, конечно же, и есть рабы. Они сами суть объекты, они прикованы к объектам, они сами себя приковали этими цепями объективности, и, соответственно, им никогда и не освободиться. Но я подчеркиваю, что подобного рода представления возникают только в силу того, что мы абсолютизируем субъект и объект. Хотя надо понимать, что степень этой абсолютизации — это не результат чьего-то индивидуального выбора, это последовательный путь, которым мы, европейская цивилизация, идем с Нового времени.

Всякий раз, ставя вопрос о свободе, наверное, следовало бы ответить предварительно на рефлексивный вопрос. А мы принимаем эту конструкцию субъективности как абсолютный критерий свободы? Или все-таки мы понимаем, что это…

СУ:

Это путь к господству, как по мне. При чем тут свобода?

ТС: Да, конечно, разумеется. Причем к господству над миром, над всем, что в нем есть.

СУ: Я готовился по теме лингвистики, в лингвистике…

ТС: Я как раз и хотел передать тебе слово, потому что, в общем, это то, что я хотел сказать сегодня, для понятийного содержания это более чем [достаточно]. Так что давай обсуждать.

СУ: Мы же в языке, который — суть наша речевая деятельность, которая напрямую связана с мышлением. Это азы. Нас, когда учат в школе: подлежащее, сказуемое, это у нас как само собой разумеющееся, как сложение, вычитание. А когда уже в вузах, то там язык научный. Это совсем базовые вещи для тех, кто совсем забыл, просто напоминаю. Соответственно, подлежащее — это, грубо говоря, и есть субъект. Сказуемое — это объект. То есть в языке все отталкивается от деятельности. И очень интересно, я когда готовился, взял классические учебники по языкознанию, русское языкознание на очень высоком уровне было, я уверен, надеюсь и будет, потому что у нас все глубоко проработано. И вопрос о субъекте языка — это на самом деле ключевой вопрос, потому что отдельно лингвистика рассматривает.

Я сейчас возьму исключительно лингвистический аспект. У нас есть классики, я рекомендую, у нас в классическом языкознании шла дискуссия. Статья Леканта, это наш великий лингвист, как раз к вопросу о синтаксическом субъекте. Я для себя восстановил, что наша наука выделяла. И он и выделяет, и напоминает, что субъект, то есть он же — подлежащее, находится в господствующем [положении]. «Грамматическим оформлением синтаксического субъекта является то, что он выражается господствующим членом словосочетания». И вообще, даже в языке, в языкознании слово «господствующий» употребляется постоянно.

Я сквозь эту призму посмотрел и, соответственно, все же идет от деятельности.

То есть субъект — это тот, кто осуществляет деятельность над объектом, которым является сказуемое, над которым эта деятельность осуществляется. Но тот же язык постоянно находится в проблеме поиска субъекта.

Потому что язык очень сложный, как и мышление. Там где простой, где язык, так сказать, команд, то что мы обсуждали — язык рабов, где есть: «Пойди, принеси палку», понятно: субъект, объект. А если выходить в более высокий уровень языка, в котором мы на самом деле живем, а не только в этих отношениях: «Вечереет» — бац! — начинаются проблемы с субъектом. То есть у нас же есть предложения определенно-личные, неопределенно-личные, и, соответственно, пошло-поехало.

То есть, на самом деле, в лингвистике поиск субъекта — это тоже вечная задача, если можно так сказать.

Но лингвисты себе просто упрощают, как и все, кто занимаются наукой, когда сталкиваешься со сложной задачей, значит её нужно разбить на сколько-то более простых. Но они соответственно выделяют в лингвистике несколько типов субъектов, то есть структурно-синтаксический субъект, относительно того, какое он положение занимает непосредственно в ситуации, то есть в предложении. Логико-синтаксический субъект. И коммуникативно-синтаксический, его еще называют иногда психологическим, но это, наверное, неправильное слово, оно именно [о том], как он в коммуникацию вступает.

И, соответственно, уже субъект распадается на три разных субъекта, и за каждым начинает охотиться наука.

Но, как мы видим, субъект поймать невозможно, потому что он действительно как этот кадавр начинает включать в себя все. Потому что он начинает в предложении подчинять, то есть занимать то самое господствующее положение, все начинает вокруг него собственно крутиться, и субъект становится всеобъемлющим. Это у меня дополнение в рамках собственно рассуждений о субъекте и объекте.

А всем я рекомендую провести такие простейшие вещи, когда вы с каким-то текстом [работаете], читаете, еще что-то, как в школе немножко поработайте — подлежащее, сказуемое, но именно через субъект — объект. То есть кто над чем осуществляет воздействие и как дальше слова начинают играть в предложении, потому что там включается еще и предикат, то есть другие члены предложения, но они все закручиваются. А предложение — это же слепок нашего мышления. То есть, напрямую связано: что на уме, то и на языке. Поэтому те, кто не умеет мыслить, не умеют строить предложения. Я с этой стороны подходил к этой теме.

ТС: Правильно. Но дальше возникает вопрос, если мы пытаемся утверждать, что этот субъект существует. Как ты заметил справедливо, языкознание его не поймало, оно лишь обозначило место, в котором он есть. По существу — это логическое место.

СУ: Да. Вот есть некий субъект, его разбираем. То есть, оно же пришло в язык тоже совместно. Его искали везде. В языке его пришлось обозначать, тебе придется, как-то детям же объяснять надо в школе на уроках.

ТС: Правильно.

СУ: Через действие, то есть все делают через действие.

ТС: Правильно. То есть пока не будет деятельности…

СУ: …ничего не понятно. Когда деятельность начинается, уже ничего не понимает человек.

ТС: Да. Мы сегодня не будем давать ответы на вечные вопросы. Я просто хочу сказать, что чтобы не оказаться в положении Мыши, которую затопит, но с дивана все-таки встанем, из норы выйдем, уютной норы, хотя бы на берег этого моря, которое лежит перед нами. Поэтому я утверждаю только одно, что без критики субъекта или, скажем так, без критики абсолютизации субъекта и его формального объявления существующим, в этом смысле без критики постулата Декарта мы не ответим на вопрос о свободе.

СУ: То есть тезис разрушать надо, подвергать критике саму идею, что есть субъект и объект. Правильно?

ТС: Конечно. Отчасти это произведено, в XX веке это началось, может быть раньше началось. Собственно говоря, наверное, это Лейбниц еще трактовал в идее монады, пытаясь ответить на вопрос об онтологической конструкции души. Как мыслить душу. Но в окружающем нас море информационном есть такое слово «система». Увлечение системным подходом в XX веке, повальное, оно и у нас было, в западной философии в особенности, наверное, — это и была попытка снять противопоставление субъекта и объекта. Потому что

систему нельзя представить ни как субъект, ни как объект.

Я не буду сейчас, не имею ни возможности, ни желания, если честно, делать обзор того, чего достигло это системное движение в мысли, а чего оно не достигло, но оно было и, наверное, даже остается и по сей день.

И самим своим фактом подтверждает то обстоятельство, что

абсолютизация субъекта порождает такие ложные или неадекватные конструкции свободы.

И, соответственно, целую серию социальных и политических проектов, предназначенных для реализации этой свободы в условиях, про которые ты очень точно рассказал, что субъект не найден.

Субъект не найден. А что это означает при социальной реализации? Это означает, что будет подмена осуществлена. Туда кого-то подложат, кто субъектом не является, но будет обозначен в качестве такового, и придется его признавать.

Но раз мы хотели этого субъекта, так что даже стали реализовывать этот проект, не найдя его сущности, так нам предложат тогда, кого мы должны за субъекта держать. И пожалуйста, у нас ложный субъект появится, без вопросов.

И в соответствии, кстати, с постулатом Декарта, он сам о себе объявит, что он субъект. Он сам скажет: «я главнее вас всех, потому-то и потому-то». А в пределе даже он и не будет объяснять, почему он главный.

СУ: Из законов лингвистики должны появиться другие, которые это объяснят. То есть, определение, деепричастие.

ТС: Да, вокруг будет формироваться такой мир.

СУ: Обязательно, конечно.

ТС: Который будет его прославлять. Но суть в том, что внутри нет никакого субъекта, потому что он не существует. Потому что нельзя втянуть в себя весь мир. Не получится. То, что может человек в себя включить, определено возможностями его души, и собственно это и есть та максимальная полнота человеческого существования, которая возможна. Но она не строится на том, что надо втянуть в себя всё. Так не выйдет. Но, что важно, я хотел другую вещь еще подчеркнуть, а объективация не полагает границ этому. Это просто альтернатива. Хорошо, я то, то, то и то втягивать не буду, я это буду рассматривать объективно. А что это дает для моей свободы? Или чьей-либо свободы? Я не буду втягивать, а субъект будет. И куда я со своим объективным рассмотрением? Что это мне даст? Но в этом смысле у нас нет другого пути, кроме как анализировать саму структуру мышления, которая пользуется этими категориями, и которая претендует на социальную реализацию. То, что мы увидим этого субъекта во плоти, хотя он не найден, да? Языкознание показывает, что он не найден. Итог твоих выкладок в этом, получается?

СУ: Что он очень сложен, и поиск субъекта — это и есть смысл языкознания.

ТС: Да, что это пустое место, на самом деле. Только в этом качестве он может работать, как функция, но не как то, что обладает телесностью.

СУ: Но это же как ноль на системе координат. Это то, что нам нужно, вокруг чего мы строим понимание, что такое предложение, текст и дальше. От чего-то же надо отталкиваться.

ТС: Да, надо. Осталось оттолкнуться.

И мы оказываемся в ситуации интеллектуальной, которая одновременно является и политической ситуацией, что мы вынуждены ответить на вопрос, что такое человеческое мышление. Каково оно?

Что это не какая-то экзотика, присущая весьма специфическим ситуациям и не имеющая фундаментального значения для общества в целом. Такая точка зрения есть. Как говорил один, кстати, лингвист, наверное, он был, что мышление подобно танцам лошадей: встречается столь же редко и имеет такую же практическую пользу. Но, по всей видимости, это неверно, потому что именно мышление определяет наши социальные и политические проекты, то, как мы мыслим.

Построено такое мышление, которое влияет на нашу социальную и политическую реальность, и является достаточно массовым, потому что ведь категория субъекта и объекта — это массово применяемые категории.

Это не то, чем пользовались в те времена, когда техника мышления была столь же цеховой, как и любая другая техника: одни делали сёдла для лошадей, шили костюмы хорошо, а другие хорошо рассуждали и были схоластами. И в общем, они не претендовали на практику друг друга, а сегодня мы имеем дело с массовым мышлением. Оно не ограничено цеховым обществом. И в этом смысле это не схоластические рассуждения умельцев, которые умеют рассуждать, рассуждают абсолютно все. Милиционер, окончивший школу милиции, получивший среднее юридическое образование, уже знает, что есть субъективная сторона и объективная сторона, что есть субъект и объект, это так же верно, как то, что есть день и ночь или любая другая дихотомия.

И нам придется ответить на вопрос, как нами управляет наше мышление.

Это вопрос практический. И прежде чем мы полезем на баррикады, хорошо бы ответить на вопрос, кто их придумал и зачем. И опять-таки, не академического интереса ради нужно на этот вопрос ответить, а просто чтобы построить грамотно свою жизнь. В этом смысле нам придется ответить на вопрос о том, как соотносится, наверное, я так думаю, жизнь, потому что, еще раз подчеркиваю, что греческий текст Священного Писания, на который мы ориентируемся, предполагает, что душа это и есть жизнь, это одно и то же. Если мы эту метафизику принимаем к рассмотрению как значимую, не отвергаем ее, как делает большинство цивилизованного человечества, обрекая себя тем самым на смерть, естественно, потому что, если ты отвергаешь метафизику жизни, то жить-то не надейся. Раз отвергнешь, значит, будешь ввергнут в пучину смерти. А уже как, что там в этой смерти будет? Как этот ад будет устроен? Увидишь, увидишь, как разбирают на части твое тело с помощью разных технологий, военных или биотехнологических, генетических и так далее.

Но если мы не отрицаем этого, если мы не отвергаем сходу жизнь и ее метафизику, значит, мы должны ее положить для рассмотрения и ответить на вопрос: а как мы должны учесть наличие этой метафизики в своем мышлении? Мы, по всей видимости, должны рассмотреть метафизику деятельности, потому что если мы ее отвергнем, то мы окажемся в положении первобытных племен на далеких островах или в джунглях. Жизнь у них есть, они ее не отвергают, но у них нет деятельности. И это вопрос не о капитализме и социализме, потому что с точки зрения отсутствия деятельности или ее присутствия, принятия метафизики деятельности или ее отрицания, в общем, разницы между капитализмом и социализмом, как ты понимаешь, никакой нет. Это ложный вопрос. Это ложная рефлексия. Она ничего не дает, никуда не ведет. Это одно и то же. Но точно можно сказать, что деятельность и жизнь – это не одно и то же. Это не одно и то же.

И, наконец, мир мышления. Потому что, если мы будем утверждать, что его нет или он не имеет значения практического — что это танцы лошадей, — тогда мы не поймем, как нами управляют, и откуда берется власть, и что такое политика. Работать-то нас заставят, деятельность у нас будет, но это будет ровно тот самый труд по Марксу, который лишен собственного сознания, рефлексии и понимания себя, он в этом смысле отчужден. Критика Маркса как критика сохраняет свое значение и сегодня.

Поэтому нам придется исходить как минимум из трех миров, даже не из двух. Из мира жизни, мира деятельности и мира мышления.

Установить отношения между ними. И только тогда мы сможем что-то говорить о свободе, осмысленное и применимое к нам самим и к постановке нами наших целей, и к ответу на вопрос, чего мы хотим. Потому что хотеть мы должны, как минимум, в этих трех действительностях. Если мы одну упускаем из них, то мы или умираем сразу, или попадаем в трудовое рабство, или в жизненное рабство, потому что, если мы признаем только действительность жизни, но не понимаем, что такое деятельность и мышление, тогда это такое рабство, знаешь, — старое, доброе, древнее.

Если у нас нет действительности мышления, но мы признаем действительность жизни и действительность деятельности, но мы видим как деятельность высасывает наши жизненные силы, мы рабы этой деятельности, мы модернизированные рабы, работаем по найму. Или что еще хуже, не по найму, а так увлечены своим делом, что полностью пожертвовали ради него своей жизнью и полностью обессмыслили ее.

Если нам нужна какая-то философия, то она должна давать нам ответ на вопрос об отношении этих трех действительностей, как они связаны друг с другом. Я почему про это говорю, потому что, если мы хотим проблематизировать отношение субъекта и объекта…

СУ: …и дальше двигаться, как они между собой конфликтуют, взаимосвязаны, влияют друг на друга.

ТС: Да, да, потому что, ты же понимаешь, что целые пласты такого взаимно критического отношения присутствуют и в литературе, и в искусстве, и в философской мысли. Но по всей видимости, их недостаточно, того, что есть, раз вопрос до сих пор стоит об этом.

СУ: Вообще, секрет, если так навскидку сейчас, на уровне схемы: загнать как можно больше людей по каждому из этих пузырей — это и есть секрет манипуляции ими. Ты — живи, танцуй с лошадьми, тебе ничего другого не надо. А ты — интересуйся новыми машинами, тебе ничего другого не надо. Я так представляю.

ТС: Да, это так работает. Безусловно, конечно так можно сделать. То есть, грубо говоря, из всей возможной вселенной различных проектов, такой просто напрашивается, он перед глазами лежит.

СУ: И еще, в идеале, чтобы они еще насмехались и коммуницировали между собой.

ТС: Не обязательно, чтобы все работали, есть же лишние люди. Не надо, чтобы все работали, пускай часть только существует биологически. Зато она пойдет на органы эффективно. И так далее. То есть, там масса возможностей открывается при таком социальном разделении или функциональном членении.

СУ: Но самое главное — сделать выбор этой сферы добровольным. Подталкивать, но чтобы человек как минимум испытывал иллюзию добровольности, что я туда ушел и… Это тоже много [где] описано у Достоевского, что Европа — это специализация, что каждый в свою тонкую уходит деталь и теряется, в общем-то, общий взгляд на все. В «Игроке», по-моему, он об этом рассуждает много. Почему человек русский широк, и у него душа? Он как раз это связывает с особенностью производства, в том числе. Что каждый там совсем углубляется в свою деталь.

ТС: Да, мы этого не хотим, 100 процентов.

СУ: Ты вводишь категорию души, мне кажется, что по поводу, что должен человек, есть хорошее стихотворение, у меня оно с детства — девиз, Заболоцкого нашего:

«Не позволяй душе лениться,
чтоб в ступе воду не толочь»…

Я считаю, что там очень хорошо раскрыто, что нужно делать с этой категорией, которую, может, ты до конца даже и не понимаешь, но как ее нужно использовать, чтобы было с пользой. Я считаю, этот секрет нам рассказан еще в детских стихах.

ТС: Да, сила русской поэзии, русской, кстати, именно, потому что с европейской поэзией все гораздо хуже, или лирикой, как они ее называют. Сила русской поэзии в том, что не только слово «душа», но и сама действительность души в ней не табуирована, этого не удалось сделать. И может быть, даже не догадались, что это надо делать. Не получилось. Потому что метафизическая катастрофа души в европейской лирике произошла. И там этот, так сказать, disaster, как говорится, в полный рост встал. Про это можно прочитать книжки, одна из книжек так и называется — «Структура современной лирики», где это описывается, что катастрофа метафизическая, отказ от души — это и есть столбовая дорога европейской поэзии. У них это произошло и там. А у нас нет, у нас этого не произошло. Весь смысл нашей поэтической сферы заключается в том, что у нас это сохраняется, и не в качестве доктрины, не в качестве некоторой догматики, а в качестве живой материи, живой субстанции. Так что правильно ты все цитируешь, так и есть.

Но мы должны одну вещь заметить, что в истории, исторический процесс, с чего мы начинали, море, которое затапливает уютную нору, в которой хорошо читалось, хорошо мечталось и в которой пюре хорошо елось, пока оно было; оно соединяет эти сферы определенным образом. История есть связь этих сфер: жизни, деятельности и мышления. Как минимум этих трех. И хотим мы того или нет, а идея спрятаться в одной из них приведет к тому, что две другие за тобой все равно придут. Все равно придут. И, грубо говоря,

не самоопределившись во всех трех из них, ты волю, свободу не обретешь, то есть — соразмерность историческому процессу.

Потому что как ее еще определить? Против кого выступает личность и человек в своем свободном акте?

Они просто против общества, это было бы так, как Раскольников выступал против общества, и к чему это привело, мы знаем по исследованию, выполненному Достоевским. А свободный человек встает против истории, он ей противостоит; а она связывает эти сферы. А как они связаны?

СУ: Тут скорее свободный человек восстает для общества.

ТС: Да, конечно, потому что, что такое общество, как не совокупность тех, кто более или менее свободен? По-другому как мы его определим?

СУ: И, собственно, акт восстания во имя свободы — это есть акт, так сказать, поиска своих, похожих на тебя.

ТС: Да, конечно, это и социальный акт, естественно.

СУ: Как у Балабанова.

ТС: Человек все-таки — существо коллективное. В этом смысле, мы по вопросу о воле можем сказать, что

воля — в той мере, в которой она как-то реализуется, — коллективная.

Коллективная. И отсюда же и эффект власти, потому что — кто есть властвующий? Он вообще-то выполняет просто функцию определенную, он организует коллективную волю. И он, чтобы быть организатором, точно должен знать, что воля бывает только коллективной; это не его воля, ни в коей мере. Никакой его воли просто нет, иначе он ничего не сможет организовать. Те, кто более или менее понимает, что воля коллективна, но сами не берутся за организацию, по тем или иным причинам, организуют круг власти — то есть тех, кто подчиняется добровольно. И те, кто имеет иллюзию индивидуальной воли, вынуждены чувствовать себя угнетенными.

Но, как мы знаем, как только у них появляется нечто вроде возможности реализовать эту индивидуальную волю, выясняется, что ее нет. Что вся индивидуальная воля уходит на различного рода пороки, потому что она есть фикция. Какая свобода предполагается в известных нам современных технологиях социальных: пейте, курите, совокупляйтесь. Какие еще есть индивидуальные проявления воли, можно узнать?

СУ: Есть иллюзия выбора.

ТС: Выбор вообще не имеет отношения к свободе, я с этого начинал.

Если ты уже стоишь перед выбором, то, дорогой друг, все уже закончено.

Задай себе вопрос, кто формулировал альтернативы; не только формулировал в смысле высказывания. Кто их учредил и положил в качестве онтологического факта — что так и никак, ты из этого будешь выбирать. Вся замечательная демократия, которая кого-то выбирает, не задается почему-то вопросом, а откуда взялись те, между которыми она выбирает, и почему между ними мы выбираем? Почему надо выбирать между Байденом и Трампом? Как так получилось, что между ними надо выбирать? И вся тамошняя свобода, в принципе, и наша такая же, если мы этому завидуем и этому поклоняемся, так она тогда и наша.

Эта свобода не в состоянии даже задать этого простого социального вопроса. Откуда взялись альтернативы выбора? Почему они такие, что лучше бы их не было?

СУ: Да, это как

выбор в ресторане по меню. Никто не задумывается о шеф-поваре, но, тем не менее, все двигаются по его выбору.

ТС: Который он, заметь, не для себя совершил. Он для себя бы приготовил нечто совсем другое, а он для них определил выбор, они будут выбирать из того, что он решил.

СУ: Да, они будут выбирать, исходя из того, что ему нужно достичь целей, которые сопряжены с целями, если он не хозяин, еще и третьих лиц, которые вообще не участвуют в этом.

ТС: Конечно, и весь этот мир. Но это, кстати, граница — то, что сейчас ты нарисовал, очень рельефно — это как раз граница между субъективным и объективным миром. Посетитель сидит в объективном мире, у него меню перед глазами, и он считает, что меню и существует объективно. А как же? Выбирай. А там, за кухней, начиная с кухни и дальше, в мир бизнеса, ресторанного и не только, уходит субъективный мир. Они там решают, каким будет меню, которое для того, кто кушает, объективно, они решают, каким оно будет, и вовсе не для того, чтобы накормить человека. В том числе и для этого, конечно, но это только одна из целей, возможно, даже не самая главная.

СУ: Да, я, собственно, этим примером с рестораном и меню всегда рассказываю на всяких семинарах, лекциях про особенность либеральной, электоральной демократии. Когда уходят в какие-то рассуждения про выбор, еще что-то, это как раз возвращает… Я сам для себя в свое время так это понял, поработав в том числе внутри системы, увидев, как работают шеф-повара, те, кто формирует выбор, и что он часто вообще не политический, а сугубо корпоративный, а иногда даже по принципу: лишь бы другие не заняли. То есть, очень напоминает.

ТС: По ту сторону другая действительность, конечно.

СУ: И их тоже три, и они у каждой персоны, если мы будем пользоваться…, которая играет в эту игру. Так что, Тимофей Николаевич, получается, значит, в следующий раз нам нужно понять, как скрещиваются эти три больших [действительности].

ТС: Если мы готовы к полетам во сне и наяву, что называется, то да, надо.

СУ: Мне надо, я так тебе скажу.

ТС: Можем попробовать.

СУ: Я считаю, что надо. А по поводу языка, у меня мысль по ходу пьесы пришла. Смотри, классическое русское языкознание как раз выделяет подлежащее и сказуемое. А, в общем-то, даже слово такое — «подлежащее». Где мы еще используем слово «подлежащее»? Нигде. Где мы еще используем «подлежащее»? Очень редко. Даже не могу вспомнить, кроме как в разборе. Сказуемое — тоже в общем-то. Это термин на самом деле. И соответственно, история про субъект и объект — это в общем-то последствия XIX века и очень сильной германизации.

ТС: Да, они приобрели хождение абсолютно повсеместно. Как доллар.

СУ: Да. Это, мне кажется, важно воспроизвести, то есть, что у нас произошло. У нас же нет такой лингвистики, у нас языкознание с литературоведением всегда шли рука об руку. У них все-таки это выделено. Лингвистика — это чисто лингвистика. У нас эта часть — языкознание, лингвистика — очень сильно испытала то же влияние германское. Очень сильное. И систематизация была немного накинута у нас сверху. Потому что, я напомню, что в русском языке до его модернизации, её называют пушкинской — почему? Потому что язык Пушкина и лексика была положена в основу. И плюс гений нельзя отрицать.

Но, допустим, Ломоносов, выделял несколько штилей в русском языке. И у нас вырабатывали, что высокий штиль пишется так-то, например, оды и прочие вещи. Низкий штиль, который для народа, должен быть таким, не очень. И средний штиль — это, грубо говоря, язык газет, делопроизводства. Это, собственно, попытки. Русский язык, язык живой, не испытал просто влияния латыни, потому что все остальные, мировые, европейские языки испытали очень сильное влияние латыни, где этот аркан права сразу, изначально был накинут. Понятно, они же в империи формировались.

А русский язык все-таки по-другому формировался. И на него уже пришел к нам из Германии, попытались накинуть и совсем все это сделать. Но язык, так как он живой, пробил себе дорогу, оформился; и от него постоянно, обратите внимание, от русского языка что-то излишнее отпадало. Потому что язык — это живая система. Как после революции, была реформа: яти, еры, многие вещи, которые перестали произноситься. Хотя, это существовало на протяжении 500-600 лет. То есть наш русский язык действительно особенный, не похож на западноевропейские языки. Хотя мы обсуждали это на примере разницы разных языков, когда основы рабовладения разбирали. Но особенность русского языка в том, что у нас эта живость пробилась. И, я считаю, что не зря у нас в политике государственной языку и литературе всегда уделялось важное место, потому что это наша особенность.

ТС: Да, это наша особенность. Я могу сказать одно, если ты сравниваешь это с западным миром. Именно там в течение, наверное, всего XX века, начиная с 20-х годов, принималась упорная последовательность попыток поставить живой язык под контроль, под интеллектуальный, ментальный контроль. С одной стороны, представить язык как единственную действительность мысли, это лингвистическая философия ровно, и фактически отождествить язык и логику. И в этом отождествлении представить логику как первичную действительность, отказаться от метафизики тем самым. Очень любопытно, к чему это приводит на уровне языка, который при этом отождествлен с логикой. Тогда все имена существительные оказываются просто набором эмпирических данных.

Это линия Витгенштейна, Бертрана Расселла и других товарищей. Эта линия упорно продолжалась и после войны, она была и у нас, что самое интересное. То есть попытка доказать ничтожность метафизики и отказаться от нее как от отправного пункта мышления. А тогда надо опираться на логику, другого варианта нет. И утверждать, что логическое — это вообще основная конструкция, вплоть до того, что это конструкция Вселенной. Что логика есть конструкция Вселенной, но тогда надо обязательно язык победить, понимаешь; потому что в языке все время формулируются утверждения, которые как бы обходят логические законы, вырываются из них. Попытка построить правильный язык, непротиворечивый, это «Логико-философский трактат» Витгенштейна:

«о чем нельзя сказать ясно, о том следует молчать». Извините, а язык молчать не будет, не будет молчать, и более того, вполне возможно, что только о том, о чем нельзя сказать ясно, и следует говорить. Все остальное можно записать в виде уравнений.

И эта же программа лежит в основе того, что описывал Оруэлл в качестве конструкции манипулятивных языков. Если мы создадим искусственный язык, в котором что-то можно описать, а чего-то описать нельзя, и сумеем навязать его в качестве языка коммуникации, мы получим возможность управлять общностью, которая использует такой язык, потому что она в принципе не сможет фиксировать целый ряд явлений, которые в навязанном ей языке не фиксируются. По большому счету, действительность такого рода программ политических — это же следствие всей логико-лингвистической программы западной. И наша отечественная рефлексия этой программы начиналась с того же, ровно с попытки, правда, построить так называемую содержательную логику. И где это все публиковалось первоначально? Ровно, по-моему, в «Вопросах языкознания».

СУ: Да, «Вопросы языкознания», «Вопросы литературы» — это были важнейшие. Собственно, сужение языка до логики и использование его в первую очередь как инструмента управления, — это языки программирования, это и есть, то, что родилось в 60-е.

ТС: Конечно, а как еще абсолютизировать субъекта, если это грамматическая категория? Нужно ее превратить в логическую, а логику объявить первичной действительностью. Ты получаешь потом в реализации универсальный субъект власти. Что может быть большей властью, чем власть логическая? Кто нарушает логику, тот — что должен? Сидеть в тюрьме. Это устройство права таково в этой части.

Русский язык этой операции не был подвергнут, хотя попытка делалась через создание особой терминологии касательно истории и исторических процессов. Помнишь, как мы описывали, что мы делаем в Афганистане? Удивительно.

СУ: Выполняем интернациональный долг.

ТС: Что это такое?

СУ: Сначала долг надо описать.

ТС: Но безуспешно. Эта попытка не имела успеха у нас. А там имела.

СУ: Я не знаю, имела, не имела успеха, сложно сказать.

ТС: Нет, они же извлекли практический результат. То есть, они выяснили, что естественный язык всегда содержит в себе то, что нельзя описать в искусственном. В этом смысле программа Витгенштейна потерпела крах, который выразился, в том числе, и в его личной судьбе. Поэтому мы говорим про Витгенштейна-1 и Витгенштейна-2, а в промежутке — огромный разрыв, когда он работал садовником или сторожем, я сейчас не помню, кем. Как теперь говорят, у него был период дауншифтинга. Потому что эта программа, для него было понятно по итогам «Логико-философского трактата», что она провалилась. Но это никому не помешало попытаться ее еще раз и еще раз все-таки реализовать.

А практический был сделан в другом, что раз есть этот эффект, что любой искусственный язык ограничен по своему содержанию, так это можно использовать как средство управления. Потому что управляющие всегда говорят на естественном языке и никогда не будут говорить на искусственном.

СУ: Это язык армейских команд.

ТС: Да, а чем логические команды отличаются от армейских? Или армейские от логических?

СУ: Да, это оно и есть, конечно. Это он же, язык программирования. Но при этом есть команда «Вольно!», после которой можно переходить в мир мышления. Правильно?

ТС: Да. Может быть пора уже и отдать на сегодня.

СУ: Я тоже как раз. Команда «Вольно!», Тимофей Николаевич?

ТС: Спасибо.

СУ: Спасибо большое. Есть о чем подумать теперь, о трех действительностях, и я тоже попытаюсь заглянуть через мир языкознания. Это тоже полезно вспоминать.

Спасибо. До новых встреч.

Словарь когнитивных войн
Телеграм-канал Семена Уралова
КВойны и весь архив Уралова
Бот-измеритель КВойны
Правда Григория Кваснюка

Was this helpful?

9 / 0

Добавить комментарий 0

Ваш электронный адрес не будет опубликован. Обязательные поля помечены *